Фернандель. Мастера зарубежного киноискусства — страница 1 из 27

ФернандельМастера зарубежного киноискусства




Лицо

И какое! Лицо-подмостки, лицо-экран. Фернандель никогда не прячется под гримом, Да и как спрятаться? Даже под глухой карнавальной маской не скрыть эти отборные зубы, эти набрякшие и на первый взгляд совершенно неподвижные губы, нависшие над массивным подбородком. И если он гримируется, то, скорее всего, чтобы его побыстрее да получше узнали. А узнав, восхитились.

Это лицо не назовешь красивым. Что ж, у каждого свой крест. Козьма Прутков говаривал: хочешь быть красивым, будь им… И большинство актеров хочет, а захотев, становится. Фернандель не хочет; он отлично знает, что некрасивость — его капитал. Его возможность отождествиться со всяким, кто некрасив, как он, кто, быть может, горбат, а может, подслеповат, а может, сутул, а может, заика. И Фернандель щедро дарит каждому свои недостатки, существующие и несуществующие, — в самом гипертрофированном, в самом пародийном, в самом противоестественном виде. И, оказывается, есть в этом свое обаяние, оказывается, с этим можно жить, можно надеяться на удачу, на уважение, на любовь, наконец.

Редкий из актеров не обиделся бы, прочитав про себя однажды: «Зубы лошади и глаза собаки». Фернандель не обиделся, он обрадовался. Ибо юмор этот вполне лежит в ключе его немедленных комических реакций, не самого, быть может, изысканного, самого простонародного ряда. Да и сама острота — лучшая реклама. И Фернандель повторял ее, как свою собственную, несчетное количество раз — в интервью и на эстраде, с экрана и просто так, начисто позабыв анонимного остряка, который когда-то, во времена мюзик-холльной юности Фернанделя, решил было, что эта издевка на веки вечные уничтожит начинающего шансонье. Но Фернанделю мало и этого, и он щедро рассыпает в своих воспоминаниях такие автохарактеристики, которых и врагу своему не пожелаешь:

«Я был похож на кавалериста, проглотившего свою лошадь», — пишет он однажды: И еще: «Я изобразил на своем лице самую идиотскую улыбку, на которую был способен». Мало того, рассказывая «Синемонду» о своей женитьбе, он и здесь потешается над собой: «Когда я пришел к будущему тестю, я очень хотел произвести на него благоприятное впечатление и все время широко улыбался, пока тесть не заорал: да закрой же ты рот, я хочу увидеть твое лицо».

Фернандель щедро пользуется данным ему от природы даром. Ибо, если уж есть у тебя такое лицо, то грех не использовать его до конца, до самой последней точки. И он растягивает губы в безбрежной улыбке — от уха до уха, он морщит и без того подвижный лоб, на котором кожа растягивается в любом направлении: вертикальном, горизонтальном, диагональном и какое там бывает еще. Вот он испуган, и маленькие глазки становятся совсем крохотными, они словно ввинчиваются в глазные впадины, они со всех ног бегут под защиту надбровных дуг, чтобы притаиться покамест там, в глубине, вглядеться, осмыслить, принять решение и выкатиться вновь на поверхность, когда опасность исчезнет. Вот он радуется, и такое «неописуемое» (его действительно не опишешь) счастье разливается по лицу, что, кажется, ничто уже не может его согнать, да что согнать, сократить в размерах, отогнать куда-нибудь в уголок, чтобы освободить место для следующей эмоции. Но чуть-чуть изменится ситуация и одним мановением бровей это тысячеликое лицо мгновенно отреагирует, сработает какое-то невидимое реле, и жалобная гримаса недоумения, недовольства, обиды растянет его в противоположном направлении, словно в калейдоскопе, стронутом неосторожным прикосновением.

Оно нескрываемо примитивно, это лицо: ни тебе подтекста, ни внутренней борьбы, да и где им спрятаться под толстой кожей? — все на поверхности, словно под увеличительным стеклом, укрупненное вдвое, втрое, вдесятеро. И в этом весь принцип фернанделевского лицедейства. Ибо он именно лицедействует в самом буквальном, в самом средневековом смысле слова. Его лицо — это его сцена, плацдарм, где разыгрываются комедии, оно всегда открыто, всегда обращено к зрителю. На нем вот уже более полутора сотен раз разыгрываются фернанделевские фарсы, похожие один на другой постоянством своих аксессуаров: зубами, губами, щеками, носом, глазами, лбом.

Фернандель знает ограниченность своей сценической площадки — он не слишком ловок, мускулатура средней руки, жидкие опереточные ножки, удлиненный плоский торс. Остается лицо. И потому он столь часто и с такой изобретательностью прячет свое тело в длинные и бесформенные одежды, приковывая внимание зрителя к единственному открытому участку — лицу. Потому он так любит рядиться в монашеские рясы и роскошные халаты. Едва он показался публике, едва взгляды замерли на его лице, он начинает. Он открывает свое цирковое представление. Вот сейчас загарцуют на его манеже наездницы, пришпоривая ослепительно белых лошадей. Вот взлетят под куполом воздушные гимнасты, презревшие земное тяготение, подчеркнуто тревожно застучит барабан, и сердца затрепещут в ожидании «смертельного» прыжка. А потом — на опилках закувыркаются, заклохчут, загнусавят клоуны. И лицо Фернанделя растянет улыбка, насколько позволит кожа, насколько выдержат скулы. Оп-ля!.. Кто выпустил на сцену этого идиота? Но это длинная история.

Фернан Контанден

Когда Фернанделю не было еще тридцати пяти, он продиктовал журналисту Пьеру Варлатье объемистую книгу воспоминаний. Нет, он еще не чувствовал себя стариком, но он торопился, он не ждал, пока о нем напишут другие, и был предусмотрителен; первая книга о нем вышла через четырнадцать лет, а серьезная критика как не жаловала его в молодости, так не жалует и сегодня. А раз так — Фернандель пишет о себе сам, сам вспоминает, сам размышляет, сам оценивает, сам делает выводы, спорит с самим собой, перехватывает у противников всевозможные обвинения и нападки, нападает сам, хохочет, предается меланхолии, жалуется, сожалеет, хихикает, язвит: «Я знаю, что обо мне говорят, — что я некрасив, мстителен, претенциозен, что люблю яркие галстуки и каламбуры, что зарабатываю слишком много, что мне не хватает вкуса, что не люблю читать, что предпочитаю музыку Скотто Бетховену, а олеографии Дюбу Домье, а фарсы Летра Расину, что у меня крохотный мозг бюрократа в черепе лошади, что я сам себя принимаю за Фернанделя…»[1] Стоп! В этом смысл «Воспоминаний».

Он еще не чувствует себя Фернанделем, еще живет в нем, несмотря на полсотни фильмов, на эстрадный успех, на привалившие богатство и славу, несмотря на собственную виллу под Марселем, — еще живет в нем провинциал.

Фернан-Жозеф-Дезире Контанден, родившийся 8 марта 1903 года, в день святого Дезире, на бульваре Шав в Марселе, под номером 73, в доме Работю, аптекаря.

И, вспоминая недолгую жизнь Фернана Контандена, парижский актер осознает себя Фернанделем. Потому он столь тщателен, что хочет выяснить себя с самого начала, потому и принимается за эту не слишком свойственную его возрасту и темпераменту работу, хотя, по совести говоря, не сразу и сообразишь, как смог он выкроить время, чтобы продиктовать две сотни страниц: в том же, тридцать восьмом году, когда вышли «Воспоминания», он снялся в восьми картинах, из вечера в вечер пел и плясал на сцене театра «Порт Сен-Мартен», объезжал Францию с программой мюзик-холла, записывался на пластинки, только что не выступал по телевидению — потому, что его тогда просто не существовало. Одним словом, он держит за хвост сказочную птицу удачи, о которой мечтал с детских лет, когда был свято убежден, что птица эта будет петь только в его саду. А он будет ей подпевать, ибо вначале было — пение.

И Фернандель выстраивает свою автобиографию так, чтобы никто ни на мгновение не усомнился в этом его праве на удачу, на славу, на богатство. Он знает себе цену — своему голосу, своему комизму, своей пластике — это цена, которую устанавливают публика, антрепренеры, журналисты. А если она чуток и завышена, так это не его вина… Вы хотите видеть меня таким — вот он я, как на ладони, ничего не скрывающий: «Я ведь южанин, а южанина не спрашивают, он говорит сам».

Мальчику было пять лет, когда он дебютировал на сцене старого театра «Шав» (театр был рядом с домом, и мальчику было недалеко ходить) в третьесортных мелодрамах, в пасторалях, театрализованных сценах из Евангелия, в древних фарсах. Репертуар здесь не менялся столетиями: «Горбун», «Шарманщица», «Разносчица хлеба», — сюжеты пьес были примитивны, как названия. От них можно отмахнуться, но для марсельских окраин это был Театр, это было Искусство, всепоглощающее, высокое как раз своей примитивностью и неизменностью. «Только марсельцы знают, что такое театр. Это смесь Амбигю, воскресной школы, митинга и боя быков. Ибо зрители не просто присутствуют на спектакле, они участвуют в нем».

И в этой атмосфере маленький Фернан подает реплики, путается в реквизите, забывает текст, плачет, срывает аплодисменты охочих до волнения и восторга марсельцев. А по утрам «на рынке поклонники узнают меня, рвут на части, передают из рук в руки, как ведро с водой на пожаре… Мама так гордилась мной, что забывала брать сдачу у торговок». Это очень точная обмолвка. О чем бы ни вспоминал Фернандель в будущем, он не преминет указать со скрупулезностью счетовода: «В тот вечер мне вручили двадцать пять франков и недельный ангажемент по пятнадцать франков за вечер». Судя по всему, семейство Контанденов не отличалось достатком, и сантимы там считали с провинциальной тщательностью. И потому первые гонорары Фернана были отнюдь не помехой в семейном бюджете.

Но дело было не только в этом. Дело было в папе. В его тщеславии. Скажем сразу, маленький Фернан вовсе не сопротивлялся честолюбивым мечтам папы о будущей славе фамилии. В отличие от своего друга и коллеги Габена, биография которого поразительно похожа на судьбу Фернанделя, Контанден-младший сам шел навстречу сцене и экрану, порой даже подгоняя замечтавшегося отца. Ибо папа-Контанден, подобно папе-Монкорже, мечтал видеть своего сына тем, кем так и не удалось стать ему самому: знаменитым во всей округе певцом под звучным псевдонимом Сине.